АВТОР:  ГЕННАДИЙ КАЦОВ

О книге Евгения Брейдо «Эмигрант»

В вышедший в московском издательстве «Время» сборник Евгения Брейдо «Эмигрант» входят роман и три рассказа. Поскольку на тему эмиграции, и иммиграции, коль речь идет о тех, кто прибыл в другую страну и поселился там иммигрантом, написано за последние века полтора в русской литературе немало, то мне прежде всего был интересен не столько сюжет романа, не только ответ на вопрос «что в нем?», а как он написан. Критерий, безусловно, не новый, но поскольку автор понимает эмиграцию широко – во времени, в пространстве, в культуре, исторически и лингвистически, то стиль и манера письма, сам по себе прозаический язык приобретает здесь равное, формообразующее значение наряду с фабулами и сюжетным развитием.
В середине января 2017 года я слушал в авторском исполнении отрывки из романа «Эмигрант». Поскольку я прочел роман до этого, то был обрадован и удивлен, как легко он воспринимается на слух.
Дело в том, что сюжет с двумя параллельными линиями и темой крушения империй, эмигрантские коллизии и исторические пейзажи в романе держатся на словесной ткани, узор которой не балует излишествами, а само письмо – суховато, с ограничением по части применения тропов, которые периодически заменяются явными и скрытыми поэтическими цитатами,  реминисценциями и множеством интертекстов.

   «Вечер тянулся невыносимо за полночь. Приходили друзья и какие-то малознакомые люди, бодро говорили, скрывая растерянность. Бесконечно прощались. Куда он уезжает, зачем, стало в конце концов непонятно и ему самому – как можно терять все привычное, любимое и уезжать в никуда. Чемодан стоял посреди комнаты открытым укором – все оставалось, как было, кроме него. Он потихоньку подкладывал туда книг – будто фараону в загробную жизнь…»

Так по-бытовому начинается роман. И как летопись, стилистически точно и строго, он и будет продвигаться к эпилогу. В этой скупости авторской речи, интонационной выстроенности, лаконичности описаний, словно в математически выверенных предложениях есть что-то от аскетичной прозы Варлама Шаламова. Понятно, темы разные (хотя, лагерь – своего рода эмиграция из худших, и при всей громадной разности, есть между ними немало сходства и пересечений). Понятно, ситуативно вещи не сравнимые, но средства языка выбраны с поразившейся меня схожестью.
Кто-то из слушателей отметил, что «Эмигрант» напоминает ему «Путешествие дилетантов» Булата Окуджавы. Это при том, что повествование Окуджавы развивается в жанре исторического травелога, со скрупулезными подробностями, в коротких, по большей части, предложениях, и в строго романтическом стиле русской прозы первой половины XIX-го века, то есть Золотого века русской словесности, а «Эмигрант» принадлежит совсем другому времени.
Кстати, один из эпиграфов к «Путешествию»: «Иногда хочется кричать, да хорошее воспитание не позволяет», вполне подходит и к сдержанному в эмоциях «Эмигранту». Я поначалу удивился сравнению с романом Окуджавы, но еще больше был удивлен, когда возникла, после получасового слушания романа Брейдо, собственная ассоциация с языком Шаламова.
Но это тот язык, которому веришь сразу и до последнего слова. Тем более верят те, кто иммиграцию уже прошел. Непонятное окружение, от которого неизвестно чего ждешь; чувство незащищенности и потери ориентиров; странная речь вокруг (феня в лагере, ино-странный – на чужбине), незнакомые люди, непредсказуемая, пугающая топография… Если это описывать метафорически или эзоповым языком – получится притча, басня, сказ в духе Войновича; если начать играть с языком, интерпретировать новые, иные структуры, потусторонние для «чужого» и «немого» (короче, «немца» среди чужих) – ассоциативно возникнут Набоков, Саша Соколов и Пелевин.
Один из путей – довериться собственной речи, и писать не по-русски, а по своему. Звучит странно, но, согласитесь, не существует русского языка вообще. Я не только о диалектах и наречиях. Есть русский язык города и деревни, московский и питерский, российский литературный и брайтонский, ИТР и заводских рабочих, старшего и младшего поколений, все те же ломоносовские «штили», в конце концов. При этом язык отточенно индивидуален, поскольку каждый конкретный носитель – по-разному образован, воспитан, начитан, изнурен терминами и обременен хобби. Поэтому, национальный язык – понятие абстрактное, и остается все тот же, заданный Романом Якобсоном, «… основной вопрос поэтики: «Благодаря чему речевое сообщение становится произведением искусства?» («Лингвистика и поэтика»).
Все носители говорят, казалось бы, на одном языке, но одно высказывание является общим местом, а другое – принадлежит изящной словесности. В чем дело? Один из ответов – в индивидуальности, естественности высказывания и умении эту индивидуальность, не ослабевая, держать в строго определенных стилевых границах. А точнее, в прямоте, совпадении индивидуального авторского языка и выбранного автором стиля изложения. В случае с «Эмигрантом», равно как и в случаях с прозой Шаламова, Лимонова, Довлатова, у читателя возникает ощущение безыскусности, самородности, той самой «эстетической правдивости», в которой взгляд прям и прошибает насквозь, в отличие от фасеточного зрения Гоголя, как считал Набоков.
И это заставляет слушателя не отвлекаться в момент авторского чтения, а читателя – переворачивать страницу за страницей.
В сборнике исторические рассказы, или скорее притчи, соединены, местами кажется – сцеплены множеством лицевых и изнаночных швов с содержанием романа.
Автор такой же эмигрант, как и его герой, так что пишет не понаслышке. И сразу предупреждает, что «Эмигрант» – не роман в духе симпатичных иммигрантских баек Сергея Довлатова, Владимира Лобаса или Дины Рубиной: «Осведомленный читатель… может воскликнуть: «А где же настоящие эмигрантские типажи? Где тетя Моня с Брайтон-Бич с ее прославленным «наслайсайте мне этот писочек колбасы» и бандюган Левочка оттуда же? Почему нет в тексте этого средиземноморского колорита и брайтонского диалекта выходцев из Одессы и Бердичева? Или автор не знает, как говорят и выглядят настоящие эмигранты?» Знает, знает, дорогой читатель, но, увы, это не моя эмиграция, и пусть ее описывает кто-нибудь еще, благо умельцев, кажется, довольно…»
Главный герой, молодой ученый Андрей Бранадский покидает зимнюю Москву, оставив в ней Аню, любимую и желанную. Основной посыл к эмиграции – ему тошно в постсоветской России и хочется, наконец, увидеть мир. Они мечтают об этом вместе, но начинается эмигрантская драма с того, что ему приходится уезжать одному. В далекий Бостон, столицу штата Массачусетс.
Они уверены, что соединятся в ближайшее время: поначалу он звонит ей ежедневно, иногда они по несколько раз в день обмениваются письмами по электронной почте (в начале 1990-х это не самый расхожий вариант переписки, если не сказать редкий, но автору видней). А затем они стали реже созваниваться и, в результате, прекратили эпистолярный диалог. Через несколько лет они встретятся в Москве, но все будет не то, не так, да и они, уже другие, перестанут понимать друг друга.
Детализация иммигрантского ландшафта происходит на фоне другой сюжетной линии – о еврейском мальчике из местечка, который после Уманской резни в июне 1788 года чудом спасся, попал в Польшу, затем перебрался во Францию и стал одним из наполеоновских генералов. Он прошел с императором четыре кампании, войну 1812-го года, стал свидетелем пожара Москвы и падения Наполеона, после чего перебрался в Новый Свет, купил поместье в Луизиане и тихо завершил свои дни, осмысливая бурный уходящий век.
Страница 1 – 1 из 2